                                                                                           
          Сергей Михайлович 
           
          Эйзенштейн 
           
          Мемуары 
           
          Том первый 
           
          Wie sag' ich's meinem Kinde?! 
           
          Москва 
          Редакция газеты “Труд” 
          Музей кино 
          1997 
           
           
          5 Н. Клейман. Мемуары Эйзенштейна: система координат 
          17 О себе 
          18 Foreword 
           
          Wie sag' ich's meinem Kinde?! 
           
          31 Мальчик из Риги (“Мальчик-пай ”) 
          35 Souvenirs d'enfance 
          37 Отто Эч и артишоки 
          44 Миллионеры на моем пути 
          47 [Елка] 
          50 Незамеченная дата 
          58 Le bon Dieu 
          65 Новгород — Los Remedies 
          71 Цитадель 
          73 “The knot that binds” (Главка о divorce of pop and mom) 
          78 “Семейная хроника” 
          86 Игрушки 
          88 Имена 
          89 Музис 
          92 Мадам Гильбер 
          95 Воинжи 
          96 Вожега 
          98 Мертвые души 
          106 Двинск 
          108 [Ночь в Минске] 
          110 Нунэ 
          118 “Двенадцать Апостолов” 
          142 [Чудо в Большом театре] 
          144 Memoires posthumes 
           
          Epopee 
           
          145 Пролог 
          146 Сорбонна 
          157 Рю де Гренель 
          160 [Друзья в беде] 
          188 Ганс. Колетт 
          195 Кокто. “Простите Францию” 
          205 [День за днем] 
          206 [Изгнание дьявола] 
          210 Дама в черных перчатках 
          216 Учитель 
          221 Прощай 
          224 Сокровище 
          228 Ми Ту 
          230 Путь в Буэнос-Айрес 
          237 [Коллеги] 
          246 Чарли Чаплин 
          249 [Творения Дагерра] 
          257 Музеи ночью 
          268 Встреча с Маньяско 
          273 Встречи с книгами 
          284 Книжные лавки 
          307 Книги в дороге 
          317 На костях 
          323 [Встреча с Мексикой] 
          332 Wie sag' ich's meinem Kinde?! 
           
          359 Приложение. Графический цикл “Бредовые видения” 
           
          365 Комментарии 
          Составление, предисловие и комментарии Н.И.Клейман 
          Подготовка текста В.П. Коршунова, Н.И. Клейман 
          Редактор В.В. Забродин Художник А.А. Семенов 
          Иллюстрации из фондов Музея-квартиры С. М. Эйзенштейна и Российского государственного архива литературы и искусства 
          Форзацы: С. М. Эйзенштейн в День мертвых. Мехико-сити, 2 ноября 1931. Фото Хименеса 
          Фронтиспис: Портрет С. М. Эйзенштейна работы Ласло Мохой-Надя. 1929 
          В оформлении использованы рисунки из детских тетрадей С. М. Эйзенштейна 
          © Составление, предисловие, комментарии, оформление Редакция газеты “Труд”, Музеи кино, 1997 г. 
          © Оформление серии Редакция газеты “Труд”, Издательство “Буква”, Издательство “Руссико” 
           
          
            
            
              
                 
                Мемуары Эйзенштейна: 
                 
                 система координат 
               | 
             
            
          Впервые на русском языке издается полный текст автобиогра- 
          фической книги Сергея Михайловича Эйзенштейна (1898 — 
          1948), крупнейшего кинорежиссера и теоретика искусства, вы- 
          дающегося педагога и блестящего рисовальщика, одного из са- 
          мых знаменитых деятелей культуры XX века. 
           
          Книга эта может поразить читателя неожиданностью ма- 
          териала, оригинальностью его изложения, да и самой направ- 
          ленностью воспоминаний. Она нетипична даже для такого ис- 
          ходно неканонического жанра, как мемуары, — жанра, кото- 
          рый колеблется от скрупулезной, подкрепляемой документа- 
          ми реконструкции жизненного пути до лирического, нередко 
          ретушированного автопортрета, от живописания эпохи и со- 
          временников до яростной полемики с ними post factum, от ис- 
          поведи до проповеди “на примере собственной судьбы”. 
           
          Книга Эйзенштейна, в той или иной степени соприкасаясь 
          с иными из этих тенденций, развивается в направлении не со- 
          всем характерном для мемуаров, но совершенно органичном 
          для их автора. 
           
          К мемуаристам в наибольшей мере применим совет 
          A-С.Пушкина: судить писателя по законам, им самим над со- 
          бою признанным. Чтобы не ошибиться в понимании этих зако- 
          нов, а следовательно — в восприятии текста, читатель должен 
          знать и внешние обстоятельства, при которых зарождался и 
          воплощался замысел мемуарной книги, и внутренние устрем- 
          ления автора, принявшегося за рассказ о себе самом. 
           
          Особенности мемуаров Эйзенштейна во многом определе- 
          ны временем и условиями их написания — наряду, разумеет- 
          ся, с исключительной оригинальностью его личности, типом 
          его дарования и выпавшим на его долю местом в истории куль- 
          туры. 
           
          Необычен прежде всего возраст мемуариста — 48 лет: воз- 
           
          6 
           
          раст, в нормальных обстоятельствах не располагающий к под- 
          ведению итогов жизни. 
           
          И знаменательно место, где начиналась книга: так называ- 
          емая Кремлевка — правительственная больница, куда Эйзен- 
          штейн с тяжелейшим инфарктом миокарда попал 2 февраля 
          1946 года прямо из Дома кино, с бала в честь лауреатов Ста- 
          линской премии, среди которых был и он, отмеченный высшей 
          тогда наградой за первую серию фильма “Иван Грозный”. Ког- 
          да три месяца спустя, еще в больничной палате, Сергей Ми- 
          хайлович принялся за мемуары, он, вероятно, уже знал. что 
          завершенная незадолго до инфаркта вторая серия “Грозного ” 
          вызвала гнев Сталина и была им лично запрещена... 
           
          Бытующая среди кинематографистов легенда гласит, буд- 
          то копию второй серии повезли в Кремль в самый вечер бала 
          лауреатов и об этом Эйзенштейну стало известно, — потому- 
          де он с таким азартным озорством (замеченным многими) тан- 
          цевал с Верой Марецкой, потому-де и не выдержало его серд- 
          це... Даже если совпадение дат есть всего лишь более позднее 
          художественное уплотнение фактов и просмотр у Сталина со- 
          стоялся на несколько дней позже — Эйзенштейн не мог не до- 
          гадываться о вероятной реакции верховного заказчика филь- 
          ма. Преодолевая боль в сердце, он пошел к своей “эмке”, а не к 
          вызванной из Кремлевки машине “скорой помощи ” — возмож- 
          но подозревая, что эти “санитарные дроги” могут не довезти 
          его живым до больницы или доставят по совсем иному адресу. 
          Еще за две недели до инфаркта, на похоронах убитого “банди- 
          тами” Соломона Михоэлса, корифея Государственного Еврей- 
          ского театра, Сергей Михайлович шепнул на ухо своему другу 
          с детства, актеру Максиму Штрауху: “Следующий — я...” 
           
          Михаил Ромм в статье “Вторая вершина” (1957) вспоминал 
          об устрашавшем коллег “дерзком” поведении Эйзенштейна 
          накануне инфаркта: 
           
          “Вторая серия “Ивана Грозного” — это картина о траге- 
          дии тирании. 
           
          В ней нет грубых исторических параллелей, но они ощуща- 
          ются во всем строе картины, в подтексте каждого эпизода. Вы- 
          разительно выпуклая, доведенная до чувственного предела ат- 
          мосфера убийств, казней, разгула, тревоги, жестокости, подо- 
          зрительности, лукавства, измен, предательств приводила в смя- 
          тение первых зрителей картины — в смятение, смысл которого 
          они не решались выразить словами. 
           
          Когда картина была почти закончена, группа режиссеров 
          была вызвана в министерство. Нам сказали: посмотрите картину 
          Эйзенштейна. Быть беде! Помогите разобраться в этом деле... 
           
          Мы посмотрели и ощутили ту же тревогу и то же смутное 
          чувство слишком страшных намеков, которые почувствовали 
          работники министерства. Но Эйзенштейн держался с дерзкой 
          веселостью. Он спросил нас: 
           
          —А что такое? Что неблагополучно? Что вы имеете в виду? 
          Вы мне скажите прямо. 
           
          Но никто не решился прямо сказать, что в Иване Грозном 
          остро чувствуется намек на Сталина, в Малюте Скуратове — 
          намек на Берию, в опричниках — намек на его приспешников. 
          Да и многое другое почувствовали мы и не решились сказать. 
           
          Но в дерзости Эйзенштейна, в блеске его глаз, в его вызы- 
          вающей скептической улыбке мы чувствовали, что он действу- 
          ет сознательно, что он решился идти на пропалую. 
           
          Это было страшно”*. 
           
          Почти все близкие Эйзенштейну люди, вспоминая об этом 
          страшном для него и для всей нашей культуры времени, отме- 
          чают тревпожившую их веселость режиссера и почти нестерпи- 
          мый блеск его глаз, в которых привычная ирония переходила в 
          пугающий вызов. 
           
          Критик Иосиф Юзовский, посещавший Сергея Михайло- 
          вича во время его болезни и оставивший ценнейшие записи раз- 
          говоров с ним об “Иване Грозном”, запомнил такой эпизод: 
           
          “Мы не касались картины, обходили ее за тридевять земель, 
          даже как-то рассмеялись по этому поводу. 
           
          — Вы чего? — спросил я его. 
           
          — Ничего, — ответил он. — А что? 
           
          — Ничего, — сказал в свою очередь я, и мы покатились со 
          смеху, и я даже сказал ему: — А вам так смеяться нельзя. 
          Он ответил: 
           
          — Из двух зол выбирают меньшее”**. 
           
          Самоубийственный смех Эйзенштейна был сродни само- 
          убийственной решимости “идти напропалую” в замысле и по- 
          становке “Грозного”. Того же рода решимость определила его 
          решение писать мемуары. 
          _______ 
          * Ромм Михаил. Беседы о кино. М., “Искусство”, 1964, с. 90 — 91. 
          ** Эйзенштейн в воспоминаниях современников. М., “Искусство”, 1974, 
          с. 407. 
           
          8 
           
          Опасность для жизни заключалась вовсе не в откровенной 
          фиксации на бумаге политических аллюзий фильма (к кото- 
          рым он к тому же не сводился) или в описании перипетий кон- 
          фликта с властью (отнюдь не первого в биографии режиссе- 
          ра). Сергей Михайлович знал, что находится под наблюдением 
          не только врачей, и даже дома, в дневниковых записях, он, по 
          обычаям своего времени, не доверял бумаге слишком откро- 
          венные размышления и оценки происходящего с ним и вокруг 
          него. 
           
          Опасен был сам процесс работы над книгой: врачи стро- 
          жайше предписали не двигаться, не волноваться, не трудиться. 
          Эйзенштейн, принявшись за мемуары, целенаправленно нару- 
          шал этот запрет. В одной из глав он признается в этом: 
           
          “Довольно сложный способ обходного типа самоубийст- 
          ва я однажды проделал над собой. 
           
          Интересно отметить, что исход попытки сейчас еще не ясен. 
          Хотя дело и очень похоже на фиаско. 
           
          Не потому ли в Кремлевке одну из первых книг после ин- 
          фаркта миокарда я перечитывал “Идиота ”. 
           
          Не из-за заглавия... 
           
          А из-за сцены неудачного самоубийства Ипполита. 
           
          ...Я решил это сделать не в порядке повешения, не закури- 
          ванием динамита, не объевшись запрещенной диетой, не пис- 
          толетом и не ядом. 
           
          Я решил загнать себя насмерть работой ”. 
           
          За этим страшным признанием следует описание одного из 
          самых впечатляющих лейтмотивов всего творчества Эйзен- 
          штейна — “образа неумолимого, автоматизированного, маши- 
          низированного хода” безликой и бездушной силы, которая 
          обретает облик то шеренги карателей на Одесской лестнице в 
          “Потемкине”, то “лавины железной “свиньи” тевтонских ры- 
          царей” в “Александре Невском”, то, в “Иване Грозном”, ко- 
          лонны “опричников, неумолимо черных, снова, как рок, снова 
          с закрытыми лицами ведущих [князя Владимира Старицкого] 
          траурным ходом к гибели”. Лаконичное, до конца понятное 
          лишь близким ему людям заключение этого пассажа уточняет 
          хронологию самоубийственного “эксперимента”: 
           
          “Позже я сам в цепких лапах ожившего образа. 
           
          Запал моего намерения заложен осенью сорок третьего 
          года. 
           
          Начало сорок шестого года снимает плоды ”. 
           
          9 
           
          Итак, решение писать мемуары было продолжением более 
          раннего намерения — прямым следствием “запала”, заложен- 
          ного в разгар работы над “Иваном Грозным”... 
           
          Сергей Прокофьев, навестивший Эйзенштейна в Кремлев- 
          ке, услышал от него: “Жизнь кончена, остался лишь постскрип- 
          тум”. Вспоминавшая об этом Мирра Мендельсон-Прокофьева 
          утверждала: “Сергей Сергеевич, глубоко опечаленный бо- 
          лезнью друга и вполне понимавший, что значит для него не- 
          возможность заниматься любимым делом, тут же начал горя- 
          чо уговаривать Эйзенштейна писать воспоминания — с одной 
          стороны, “постскриптум” будет заполнен, с другой — Эйзен- 
          штейну в самом деле есть что вспомнить, и это будет интерес- 
          ная и нужная работа”*. 
           
          Не столь уж важно, сам ли режиссер признался своему со- 
          ратнику в намерении заняться мемуарами, а позже жену ком- 
          позитора подвела характерная аберрация памяти, или Про- 
          кофьев на самом деле подтолкнул Сергея Михайловича запол- 
          нить (или, по тайному намерению Эйзенштейна, сократить) 
          “постскриптум” именно автобиографической книгой. 
           
          Важно то, что 1 мая 1946 года, когда за окнами Кремлев- 
          ской больницы Москва полыхала кумачом, наводнялась колон- 
          нами демонстрантов, воспоминания унесли Эйзенштейна в ка- 
          завшееся ему “доисторическим” рижское детство, и под его 
          карандашом появился набросок первой мемуарной главки. 
          Книга “завязывалась” без какого-либо предварительного пла- 
          на, с почти случайных деталей, выхваченных памятью из про- 
          шлого. Впрочем, на протяжении всего года попытки наметить 
          некую последовательность мотивов ни к чему не приводили: в 
          процессе письма ассоциации “выплескивали” на бумагу неожи- 
          данные для самого автора темы, имена, сопоставления. 
           
          Эту особенность начатой книги он осознал сразу. Декла- 
          рировав 5 мая в “Предисловии” свое желание “профланиро- 
          вать по собственному прошлому” без всякой “нравственной 
          цели или поучительного прицела”, он уже через четыре дня за- 
          мечает: “Это столько же... чтение, сколько и писание! Начиная 
          страницу, раздел, а иногда фразу, я не знаю, куда меня поведет 
          продолжение”. 
           
          Некогда, в 1928-м, Эйзенштейн попробовал для самоана- 
          ________ 
          * С.С.Прокофьев. Материалы, документы, воспоминания. М., 
          Государственное музыкальное издательство, 1961, с. 376. 
           
          10 
           
          лиза (не без влияния Джойса, сюрреалистов и психоаналити- 
          ков) “автоматическое письмо” - немедленную, без выстроен- 
          ных фраз, без логических связок и знаков препинания, запись 
          всего, что приходит в голову. И даже поставил на себе экспе- 
          римент: обычно не употреблявший спиртного, он выпил рюм- 
          ку-другую — дабы “расковать подкорку”. 
           
          В 1946-м, в ситуации реально опасного для жизни экспери- 
          мента, Эйзенштейн выбрал принципом письма не “автомати- 
          ческий”, а свободный “бег мыслей”, за которым едва поспевал 
          карандаш. В процессе своего “писания-чтения” он неоднократ- 
          но будет иронизировать над зигзагами воспоминаний и при- 
          хотливым рисунком их изложения, даже сделает шутливое пос- 
          вящение “сестре своей” — обезьянке из алма-атинского зоо- 
          парка, но вовсе не будет стараться выстраивать более строй- 
          ную систему или хотя бы хронологическую последователь- 
          ность. Совершенно очевидно, что стихия вольных ассоциаций 
          ему дороже логической конструктивности — и не как стили- 
          стический прием, а как само условие работы, ее внутренний за- 
          кон. 
           
          Вряд ли мы ошибемся, если предположим, что свобода ком- 
          позиции мемуаров была для Сергея Михайловича такой же воз- 
          можностью вырваться из “цепких лап” безликих, бездушных, 
          машинизированных сил, как и его страшное тайное намерение, 
          на которое он отважился осенью 1943 года. 
           
          В одном из предназначавшихся для книги “Метод” эссе 
          Эйзенштейн объяснял всеобщую привлекательность рисован- 
          ных фильмов Уолта Диснея чувством счастья от “омнипотен- 
          тности” — возможности превращений всего во все. которая 
          достигается с помощью движения амебообразных (“прото- 
          плазматических”) графических контуров. По его утверждению, 
          зрителю доставляют радость не только комедийные “гэги”, но 
          и переживаемое ощущение свободы, присущее (онтогенетичес- 
          ки и филогенетически) любой особи, развивающейся из орга- 
          нической клетки, а потому бессознательно знакомое каждому 
          человеку. Эйзенштейн по личному опыту знал, о чем теорети- 
          зировал: он сам с детства рисовал легким замкнутым конту- 
          ром, который под его пером или карандашом был готов при- 
          нять и передать любую форму, фигуру, композицию. Графика 
          была для него — и по сюжетам, и по методу — самой свобод- 
          ной областью творчества. 
           
          Не ту же ли “протоплазматичность” избрал он в Кремлев- 
           
          11 
           
          ке как принцип написания своих мемуаров? Не той же ли сво- 
          боды метаморфоз и действий, хотя бы в воспоминаниях, жаж- 
          дал — в своем отважном движении навстречу неумолимому 
          “машинизированному ходу” судьбы, но вместе с тем и попе- 
          рек ему? 
           
          Была, на мой взгляд, еще и третья координата, определяв- 
          шая развитие автобиографической книги Эйзенштейна. 
           
          В одной из мемуарных глав он перечисляет “ряд представ- 
          лений, устремлений и “идеалов”... имевших несомненно глу- 
          бокое... влияние” на него в юности. Наиболее примечательна 
          среди них легенда “о некоем силаче, будущем богатыре, с дет- 
          ства имевшем призвание к свершению чего-то очень велико- 
          го”. В ответ на издевательские требования каких-то кожевен- 
          ников “будущий витязь, сберегая силы для будущего, покорно 
          стелется под ноги их — в грязь”. Изложение легенды заверша- 
          ется загадочной фразой: “Этот эпизод с кожевенниками, не- 
          слыханное самообладание и жертва всем, вплоть до самолю- 
          бия, в целях достижения и осуществления изначально положен- 
          ного и возложенного, меня ужасно пленил”. 
           
          Что же полагал Эйзенштейн для себя “изначально поло- 
          женным и возложенным ”? 
           
          Соблазн простого ответа подсказывает: уж не для того ли 
          шел он на “подвиги самоуничижения”, чтобы дождаться воз- 
          можности отказать грозному вождю в благословении, подоб- 
          но герою своему, митрополиту Московскому Филиппу? Оче- 
          видно ведь, что центральная сцена второй серии “Ивана Гроз- 
          ного” — разыгрываемая в Успенском соборе Кремля мистерия 
          “Пещное действо” о чуде спасения трех невинно осужденных 
          отроков, с ее открытым обличением владыки мирского влады- 
          кой духовным — разительно соответствует ситуации показа 
          самого фильма Эйзенштейна в кремлевских покоях Сталина! 
           
          Соблазн романтического дополнения к “простому ответу ” 
          связан с мемуарной главой “Le bon Dieu” (“Добрый божень- 
          ка”) — с прикрытым иронией, но по сути весьма для тех времен 
          рискованным признанием о своей причастности к “ордену ро- 
          зенкрейцеров”. Уж не для того ли российский “епископ” ор- 
          дена, профессор Борис Михайлович Зубакин, объявил Эйзен- 
          штейна “странствующим рыцарем” и “отпустил в мир”, чтобы 
          тот в урочный час свершил “положенное и возложенное”? 
          Может быть, не случайно Михаил Александрович Чехов, “ры- 
          царствовавший” вместе с Эйзенштейном, из далекой эмигра- 
           
          12 
           
          ции разглядел, один из немногих, уже в первой серии “Грозно- 
          го” великий трагедийный замысел режиссера?! 
           
          Думается, “категорический императив” своей судьбы Сер- 
          гей Михайлович видел все же не в области политики, а в сфере 
          искусства и искусствопонимания. 
           
          Эйзенштейн родился всего на два года с небольшим позже 
          Люмьерова кинематографа и, как все его поколение, чувство- 
          вал себя причастным к формированию нового вида искусства. 
          Судьба подарила ему рождение и воспитание в России эпохи 
          “серебряного века”, с ее культом культуры и учености, с ее 
          вселенскими утопиями и универсалистскими идеями. Приро- 
          да наградила его редким сочетанием творческих и аналитичес- 
          ких сил: среди кинематографистов Эйзенштейн был в наиболь- 
          шей степени наделен способностью теоретически осмысливать 
          процессы и результаты экранных экспериментов — не на уровне 
          “бегающих картинок”, а в контексте многовекового опыта 
          мирового искусства, новейших открытий науки, откровений 
          психологии, потрясений социальной истории. Эта награда осо- 
          знавалась им как долг и призвание, ради которых он готов был 
          жертвовать всем, вплоть до прокатного успеха своих фильмов, 
          до всемирной славы, до личного счастья. 
           
          В разгар постановки мексиканского фильма, 9—10 мая 1931 
          года, Сергей Михайлович пишет о самоощущении в Москву 
          Максиму Штрауху: 
           
          “Ты да Пера (Аташева, жена Эйзенштейна. — Н.К.), пожа- 
          луй, единственные, которые знают, что я вовсе не только “бро- 
          неносец” (не в смысле крейсера, а есть такие ящерицы, между 
          обыкновенной и черепахой, из которых здесь делают “изящ- 
          ные” корзиночки: втыкая хвост в глотку и потроша внутрен- 
          ности, заменяя их алым или небесно-голубым шелком. Иногда 
          из них делают мандолины, стонущие особенно жалостливо). 
          Нежнейший мой двойник сочится кровью ежечасно, и прихо- 
          дится очень завинчивать броню, чтобы... не развинтиться! Не в 
          пример Пудовкину — я не воспитываю его, не в пример 
          В.В.[Маяковскому], не седлаю его. На диалектическом пере- 
          сечении “крови” и “железа” — тонус нашего так называемого 
          творчества! Чудовищно это только в моменты соскока с дея- 
          тельности и в моменты... передышки. “О! если бы можно было 
          производить без передыху!” Но у меня есть еще — тройник. 
          Собственно, он, я думаю, основной: между “Летучим голланд- 
          цем” и конквистадором Америк, и этакой “жертвой вечерней ”, 
           
          13 
           
          мочащейся кровью и слезами. Это — тихий кабинетный уче- 
          ный с микроскопом, вонзенным в тайны творческих процессов 
          и явлений, туго поддающихся анализу”*. 
           
          “Тихий кабинетный ученый” не только превращал непос- 
          редственное творчество художника в эксперимент и научную 
          рефлексию. Он не только делал кино инструментом познания 
          общих закономерностей искусства. “Тройник” Эйзенштейна 
          стремился как бы деперсонализировать и его “двойника”, ис- 
          пользуя “кровь, железо и слезы” как материал для исследова- 
          ния “процессов и явлений, туго поддающихся анализу”. Чем 
          откровеннее становился “двойник” в мемуарах, тем глубже 
          “тройник” вокзал скальпель анализа в сугубо личные воспо- 
          минаниями признания — в свою очередь напоминая о своих ги- 
          потезах, наблюдениях, обобщениях. 
           
          Так в “свободной книге” о себе стал возрастать удельный 
          вес научных идей и объем прямых цитат, выписок, отсылок к 
          другим текстам. “Мемуары” все больше сливались с теорети- 
          ческими книгами, начатыми Cepгeeм Mиxaйлoвичeм eщe дo 
          инфаркта, до “Грозного”, до войны... 
           
          Однако в этой экспансии “тройника” и заключалось испол- 
          нение рано осознанной жизненной миссии Эйзенштейна — осу- 
          ществление ему “положенного” и на него “возложенного”. В 
          40-е годы, как и в 20-е, его самоосознание оставалось нераз- 
          рывным с самопознанием самого Кинематографа. 
           
          Именно “тройник” Эйзенштейна определял — на пересе- 
          чении “крови”, “слез” и “железа” — третью координату про- 
          странства его мемуаров. 
           
          Похоже на то, что “тихий кабинетный ученый” в конце 
          концов одержал верх над мемуаристом, собиравшимся свобод- 
          но профланировать по своему прошлому. Летом, немного 
          окрепнув после больницы и санатория, Эйзенштейн вернулся к 
          рукописям “Неравнодушной природы”, “Метода”, “Режиссу- 
          ры”. Правда, мемуарист не сразу сдался и иногда брал реванш: 
           
          влиял обретенной легкостью стиля на изложение теоретичес- 
          ких идей или перетягивал в свою книгу целые главы из “серь- 
          езных исследований” (следы этого единоборства читатель 
          “Мемуаров” встретит в иронических автокомментариях Сер- 
          гея Михайловича). 
           
          Впрочем, борьба “второго” и “третьего” Эйзенштейнов 
          ___________ 
          * Эйзенштейн в воспоминаниях современников, с. 73. 
           
          14 
           
          ничуть не смягчала, а, наоборот, подтверждала тайное наме- 
          рение “первого”: работа шла на износ. Особенно после ауди- 
          енции у Сталина, снизошедшего на просьбы Николая Черка- 
          сова, который в фильме играл Ивана Грозного. 
          ...Сталин начал разговор с прямого обращения к режиссе- 
          ру: “Вы историю хоть немного читали?” Неписаный этикет 
          повелевал молчать и слушать. Эйзенштейн ответил: “Немного 
          читал”. С этого момента вождь обращался только к актеру. 
          Вспоминал ли Сергей Михайлович во время аудиенции ви- 
          зит сюда, в “сердце Москвы”, вместе с Всеволодом Эмильеви- 
          чем Мейерхольдом — свою последнюю встречу с Учителем, 
          вскоре арестованным, расстрелянным, замалчиваемым? 
           
          “Прощай” — так он назвал в сентябре 1944 года вдруг вы- 
          рвавшееся на бумагу воспоминание: таинственное описание их 
          встречи в Кремле с кем-то, кто унизил Учителя и, видимо, ре- 
          шил его судьбу. В тот же день он записал еще одну главку своей 
          жизни — письменно признался в “государственном преступ- 
          лении”: в спасении Сокровища (о том, что архив “врага наро- 
          да” Мейерхольда спрятал у себя он, Сергей Эйзенштейн, не 
          знали даже его близкие). А еще за год до того он написал ме- 
          муарный очерк “Учитель”: это было той осенью 1943-го, когда 
          был “заложен запал” его страшного намерения. 
           
          ...Осенью 1947-го мудрые руководящие указания вождя 
          завершились разрешением переделать вторую серию “Ивана 
          Грозного”, соединив некоторые ее сцены с эпизодами Ливон- 
          ского похода из третьей серии, которые еще предстояло сни- 
          мать. Эйзенштейн не торопился на съемочную площадку, от- 
          говариваясь нездоровьем. Зато преподавал во ВГИКе, ставил 
          балетные номера и писал — почти круглосуточно. 
           
          В ночь с 10 на 11 февраля 1948 года его за письменным сто- 
          лом настиг новый, на сей раз смертельный, инфаркт. На столе 
          лежали рукописи о цвете в кино, о Пушкине и Гоголе. На пол- 
          ках, среди бесчисленных папок, лопавшихся от неизданных книг 
          и материалов к ним, были и мемуары — незавершенные, несло- 
          женные, с пробелами на многих страницах. 
           
          Первые опыты публикации автобиографических записок — 
          в журнале “Знамя” (1960) и в первом из шести томов “Избран- 
          ных произведений” С.М.Эйзенштейна (1964) — были поневоле 
          фрагментарными. Понадобилось еще 15 лет, чтобы понять со- 
          отношения между главами и набросками, а также то, как их 
          совокупность связана с текстами других рукописей и с контек- 
           
          15 
           
          стом биографии (текстологическое обоснование сложившей- 
          ся композиции читатель найдет в комментариях к данному из- 
          данию). 
           
          Предположенная нами система авторских координат об- 
          наружила в мемуарном материале, который поначалу казался 
          совсем черновым и хаотичным, любопытную логику его эво- 
          люции. Логику, по видимости, бессознательную, интуитив- 
          ную — и тем более ценную для нас в мемуарах “рационалиста” 
          Эйзенштейна. 
           
          Большинство глав, появившихся в мае и июне 1946 года, 
          пронизано то явным, то скрытым столкновение между поры- 
          вом к свободе, которая для Эйзенштейна была связана с воз- 
          можностью творчества, и мертвящим тираническим “порядком 
          вещей”. 
           
          Прообразом тирании оказался в биографии режиссера его 
          папенька, действительный статский советник Михаил Осипо- 
          вич Эйзенштейн. 
           
          Внимательный читатель обнаружит метаморфозы этого 
          конфликта, выходящего далеко за пределы фрейдистской си- 
          туации с Vater Imago (Образом Отца). Противник облекается 
          для режиссера то в образ Самодержавия Российской империи, 
          то в тип Бюрократизма Французской Республики, то в Систе- 
          му норм кинопроизводства в Голливуде, то — к его особой го- 
          речи — в характер обожаемого Учителя... 
           
          Разумеется, Вождь в этом ряду прямо не назван, но чита- 
          тель может не сомневаться в том, кого подразумевает автор, 
          рассказывая об отсечении подлинного финала “Александра 
          Невского”: “Не моей рукой была проведена карандашом крас- 
          ная черта вслед за сценой разгрома немецких полчищ. “Сцена- 
          рий кончается здесь, — были мне переданы слова. — Не может 
          умирать такой хороший князь!” 
           
          Через главы, написанные за два первых месяца, лейтмоти- 
          вом проходит тема Смерти, в равной степени продиктованная 
          ситуацией инфаркта и перипетиями судьбы художника, разры- 
          вом с миром Отца и самоубийственным вызовом Вождю, смер- 
          ти боявшемуся. 
           
          Эти главы и тяготеющие к ним более ранние тексты, кото- 
          рые намечались Сергеем Михайловичем в “Мемуары”, обра- 
          зуют первую —1 “папенькину” — часть книги. Мы присвоили 
          ей название одного из разделов: “Wie sag' Fen's meinem Kinde?!” 
          (“Как мне сказать об этом моему ребенку?!”). Страх папеньки 
           
          16 
           
          перед естественным любопытством сына — любопытством, пе- 
          решедшим от тайн деторождения к тайнам творчества, к тай- 
          нам социального устройства и миропорядка, — отвергается как 
          позиция неестественная и смешная всеми тремя ипостасями Эй- 
          зенштейна. 
           
          Вторую часть составили главы, писавшиеся в основном в 
          июле и августе 1946 года. Они прерываются полудневниковой- 
          полумемуарной записью “После дождика в четверг” от 14 ав- 
          густа — дня, когда скончалась маменька режиссера, Юлия 
          Ивановна Конецкая-Эйзенштейн. 
           
          С образом маменьки, любимой и чужой, никогда по-насто- 
          ящему не понимавшей его, но тщеславившейся его фильмами, 
          связаны — то прямо, то косвенно — основные темы второй 
          части: любовь и одиночество, эротика и садизм, творческие 
          открытия и “внутриутробная” память как прообраз социаль- 
          ной, сексуальной, эстетической гармонии... 
           
          Лейтмотивы “маменькиной” части исподволь подготавли- 
          вают раздел “Истинные пути изобретания”. Название это от- 
          носится к циклу из трех “постанализов”: о рождении одного 
          кадра из “абортированного” фильма “Да здравствует Мекси- 
          ка!”; о находке озорного прообраза для Ледового побоища из 
          “Александра Невского”; о разработке цветовой концепции 
          эпизода из второй (тогда запрещенной) серии “Ивана Грозно- 
          го”. Мы сочли возможным озаглавить так же и всю вторую 
         |